2.5. Советская модернизация

Особенности советских институтов

Советская система возникла на основе доктрины, которая исходила из принципиальной возможности способа модернизации, альтернативной капиталистической. Несмотря на то, что советская система не достигла главной своей задачи и была вынуждена сойти с исторической дистанции, без объективного исследования этого опыта невозможно понять как феномен модернизации, так и в целом историю ХХ и начала XXI века.

На мой взгляд, при всех очевидных достижениях Советского Союза он не смог создать институциональную систему полицентрического типа, и в своей институциональной основе советское общество осталось досовременным. Страны «реального социализма», которые впоследствии в той или иной степени следовали советской модели развития, в дальнейшем также повторили ее судьбу. Хотя некоторые известные социологи причисляют Советский Союз и всю социалистическую систему к современным, идентифицируя ее как индустриальную, тем не менее если мы рассмотрим институциональные аспекты этой системы, то увидим, что она так и не смогла по своей социетальной структуре стать современной. Если логика развития современных обществ определялась децентрализацией, секуляризацией и плюрализацией институтов, то по сравнению с ними советская система, несмотря на масштабное развитие промышленности, массовой урбанизации, всеобщей грамотности, по своей институциональной структуре осталась иерархической. В отличие от полицентрической структуры институтов современных обществ в советской системе институт политики не только сохранил господствующие позиции, но его доминирование стало еще более жестким, чем до революции. В процессе советской модернизации при всех изменениях, порой очень масштабных, была сохранена и даже крайне ужесточена иерархическая основа предшествующего общества.

Исходя из структурных критериев рассмотрения общественных систем, я не разделяю достаточно распространенного мнения среди специалистов относительно того, что Советский Союз радикально отличался от дореволюционной России, и считаю, что у советской системы было немало общего с предшествующим общественным строем. Точку зрения о полной противоположности советской системы системе дореволюционной России разделяют не только публицисты, но и ряд серьезных исследователей. Так, Шмоэль Эйзенштадт отмечает, что при большевиках в плане социально-политического структурирования произошел полный разрыв с прошлым [Эйзенштадт 1999]. Однако, на мой взгляд, более обоснованы выводы исследователей, считающих, что между дореволюционной Россией и советской системой при всех содержательных изменениях, приведших и к определенным институциональным различиям, была и социетальная преемственность. Советская система не только унаследовала многие черты традиционной деспотии, характерной для Российской империи, но также, используя ряд политико-идеологических новшеств, усилила присущие ей авторитарные тенденции. Юрий Пивоваров, известный российский специалист, определил советское общество как непрерывное сохранение, с определенными видоизменениями, российской властоцентричной общественно-политической традиции. В таком обществе власть является господствующим и определяющим все аспекты жизни общества институтом, и, по Пивоварову, эта традиция в российском обществе была до советской власти, в советский период и сохраняется в постсоветский период [Пивоваров 2006]. Схожих взглядов на модернизацию советского общества придерживаются и ряд других иследователей [Вишневский 1998], [Ахиезер, Клямкин, Яковенко 2008], [Левин 2008], [Гэллнер 2008], [Соколофф 2008], [Даниелс 2011], [Гайдар 2015].

Иерархические отношения в советском обществе также неизбежно усиливались из-за милитаристской природы тоталитарного общества. Милитаризм органично присущ тоталитарной идеологии и системе ее базовых ценностей и поэтому неизбежно пронизывал все сферы жизни общества и определял взгляды советских людей, и не только занятых в военной сфере. Массовое сознание в советском обществе во многом формировалось под воздействием дискурса осадного лагеря и психологии, формирующей установки о враждебных силах, окружающих советский народ. Господство таких представлений успешно легитимировало стремление советской власти уделять развитию вооруженных сил повышенное значение. Постепенно оно переросло в устойчивое желание военного доминирования, и подобная установка заставляла уделять приоритетное внимание развитию военно-промышленного комплекса. В этой сфере, как известно, Советский Союз добился значительных результатов и в течение нескольких десятилетий занимал лидирующее положение в разработке и производстве ряда военных технологий.

Для достижения целей, связанных со стремлением к военному доминированию, было задействовано огромное количество людей и ресурсов, и эти инвестиции в той или иной степени, конечно же, способствовали модернизации страны. Так, стремление быть конкурентоспособным в военной сфере заставляло советское руководство развивать образование и науку. Особенно большое внимание в СССР уделялось развитию точных наук, и в этой сфере советские ученые достигли мирового признания. Но милитаризм не стал и не мог стать фактором, способным обеспечить полномасштабную модернизацию советского общества. Модернизируя некоторые сферы общества, в частности, способствуя развитию точных наук и производству сложных видов технологий, тем не менее милитаризм также нес в себе установку на упрощение, на консервацию и на воспроизводство силовых отношений традиционного типа. Тем самым милитаризм, особенно в сочетании с тоталитарными установками, способствовал укреплению антимодернизаторских тенденций [Ахиезер, Клямкин, Яковенко 2008], [Вишневский 1998], [Гайдар 2012], [Гайдар 2015].

Еще одно базовое условие модернизации — секуляризация также происходила в советской системе в специфической форме. Официальная идеология советского государства объявляла его атеистическим и преследовала традиционную религию, но тип мышления советского руководства, как и большинства советского народа, остался досовременным, с очень высоким уровнем догматизма. Вместо веры в бога советская идеология утвердила веру в догмы марксизма-ленинизма. В результате вместо современного секулярного мышления в советском обществе сохранился мифологический тип мышления, и можно согласиться со специалистами, которые считают, что вместо монотеистической религии утвердилась разновидность языческой религии. Хотя советская власть в своей борьбе с религией стремилась изгнать из общественного сознания приверженность традиционным культам и верованиям, она замещала их не современным просвещенным сознанием, а более примитивным по структуре и содержанию типом веры. Анализируя результаты советской секуляризации, мы также видим, что, несмотря на радикальные методы борьбы с религией, масштабное развитие образования и науки, их совокупным итогом стало не утверждение современного сознания, а видоизменение досовременного мышления.

Советский тоталитаризм не только сохранил досовременный тип мышления, с присущим ему повышенным уровнем ригидности, но и способствовал дальнейшему усилению догматизма общественного сознания в ущерб развитию его рефлексивных способностей. Повышенный уровень догматизма советских людей проявлялся не только в их понимании социально-политических процессов, но он неизбежно сказывался и в понимании экономических законов. Так, если мы возьмем такую «священную корову» советского общества, как план, то он являлся не только инструментом рационального развития общества, и особенно его экономической сферы. План был одной из базовых догм советского общества, и он был не только следствием политической воли, он был плодом упрощенно понятого просвещенческого эссенциализма. За планом стояла установка — для вооруженной самой передовой идеологией партии все достижимо, и поэтому возглавляемое ею советское государство может на основе научных достижений максимально детально запланировать развитие страны. Однако в реальности из-за неустранимой неполноты и несовершенства человеческого знания, а также во многом из-за политических корректировок достижение запланированных результатов, основанное на вере в абсолютно точное планомерное развитие, оказалось фикцией.

В советской системе волюнтаризм, политическая целесообразность присутствовали при планировании изначально. Уже Сталин волюнтаристски исказил параметры первой пятилетки, когда перед последним утверждением за ночь произвольно изменил показатели плана, которые специалисты во многом считали обоснованными. И в дальнейшем эта традиция политических, а впоследствии и небескорыстных ведомственных и местнических корректировок усиливалась. В 70-е и 80-е годы такие корректировки и торг по поводу планирования стали системной характеристикой советского общества. Виталий Найшуль определил эту стадию экономического развития советской системы как «экономику согласований» [Найшуль 1991: 31–62]. Также на неизбежность неформальных корректировок плана в советской экономике обращали внимание ряд других авторов [Левин 2008], [Соколофф 2008], [Попов, Шмелев 1991], [Белановский 1989].

Стремление навязывать экономике политически обусловленные представления — это родовая черта стран реального социализма. Так, Мао Цзедун также вносил свои коррективы в запланированные специалистами темпы экономического развития Китая. В результате вместо запланированного на 1958 год выпуска стали в объеме 10,7 миллиона тонн он был пересмотрен в сторону увеличения к 1959 году до 30 миллионов тонн стали. А к середине 70-х Мао рассчитывал достичь цифры 700 миллионов тонн [Танцов 2013: 237]. Здесь мы видим не только волюнтаризм, но и представления, установки политиков, которые при всей их неординарности были выходцами из малообразованных слоев отсталых стран. Как люди, обделенные в детстве возможностями, которые имели их более обеспеченные сверстники, достигнув власти и богатства, стремятся компенсировать то, чего они были когда-то лишены, так и власти отсталых стран ставили перед собой цели исходя из своего раннего опыта. В период своего детства и взросления они знали, что их страны очень сильно отстают от развитых, а наиболее наглядным выражением этого отставания в эпоху капитализма «угля и стали» было производство металла, угля и других материально явно фиксируемых видов продукции. Поэтому особое пристрастие лидеров стран социализма к многократному увеличению производства стали, угля, зерна и других первичных ресурсов отражает, прежде всего, их исторический кругозор. Рамки этого кругозора не позволили им осознать, что во второй половине ХХ века конкурентоспособность страны определялась не объемами производства стали и угля, а способностью создавать более сложные технологии.

План был во многом фикцией, и не только из-за того, что был оторван от спроса реальных потребителей, абстрагирован от реального ценообразования, но и из-за пристрастий руководителей стран социализма к досовременному фетишизму цифр. Параметры производства продукции, особенно наиболее символической, такой как уголь, сталь, зерно, определялись не только конкретной потребностью, но и во многом формировались под влиянием идеологических представлений. Так, если бы их производство определялось реальным спросом, то, наверное, чаще всего цифры были бы не круглые, как это было в советских планах. Но так как логика производства определялась больше политико-идеологическими представлениями вождей стран социализма, во многом основанными на традиционном цифровом фетишизме, то при планировании задавались круглые цифры, которые могли соответствовать чему угодно, но не реальному спросу, а очень часто не соответствовали и возможностям производства. Еще один род фетишизма, характерный для советской системы и для других стран социализма, — это символические даты, к которым надо было обязательно план перевыполнять. Вопрос, зачем перевыполнять план, если он был обоснованным и сбалансированным, не возникал и на официальном уровне не мог возникнуть. Утвердив на очередном съезде пятилетний план, партия ставила перед советскими людьми задачу не только его выполнения, но и регулярного перевыполнения, а раз стояла такая задача, то им приходилось не только выполнять, но и перевыполнять план, пусть нередко это было просто на бумаге.

Есть много свидетельств и тому, как Госплан под воздействием политических и экономических интересов отдельных групп корректировал план, кроме того, уже принятый план «корректировался» приписками, ложной информацией, которая давалась с мест. Принятый план нередко корректировался на основе личных связей. Например, когда Свердловская область не выполняла из-за Уралмаша план, руководитель области договорился с курирующим министром, что план будет считаться выполненным, пообещав довыполнить его позже [Жирнов 2003: 74]. Лев Тимофеев в своей книге, посвященной анализу коррупции в советском обществе, приводит воспоминания бывшего руководителя Совнархоза Дагестанской АССР. Этот высокопоставленный чин советской автономии вспоминал, что для подкупа работников Госплана и центральных министерств в Москву отправляли самолеты с подарками, для того чтобы некоторые заводы и другие объекты строились не в тех регионах, где они планировались, а в тех, руководство которых дает «подарки». За счет строительства новых предприятий и их последующего финансирования из центра местные власти не только покрывали свои расходы, потраченные на их «выбивание», но и получали теневую прибыль [Тимофеев 2000: 120–121].

В целом советский план, с одной стороны, был выражением необоснованных амбиций, претензий на постижение сущности общественного бытия, а с другой — план являлся жертвой всевозможных корректировок.

Советскую экономику нередко определяют как командную. Такое определение характеризует экономическую систему, где базовые источники ее развития лежат за пределами самой экономики и где она подчинена политике. Советская экономика, конечно же, не могла игнорировать все экономические закономерности, но, тем не менее, для нее политико-идеологическая целесообразность была всегда важней, чем рыночное ценообразование, конкуренция за потребителя, себестоимость и рентабельность продукции. Соответственно, роль денег в Советском Союзе была совершенно иной. По мнению Стэфана Хэдлунда, деньги могли служить средством обмена только в двух ситуациях: когда люди получали зарплату и когда они могли тратить свой семейный доход [Хэдлунд 2015: 155–156]. В ситуации, когда для основного вида собственности в Советском Союзе — государственной и фактически ее разновидности — колхозно-кооператив­ной основным критерием успеха считалось выполнение государственного плана, а план надо было выполнять в условиях дефицитной экономики, первостепенное значение имели количественные показатели и доступ к источникам дефицитных товаров. В результате качество товара и интересы потребителя всегда приносились в жертву базовым интересам основных экономических игроков. Хэдлунд также считает, что главным отличительным признаком советской системы был суверенитет производителей, а не потребителей [Хэдлунд 2015:165]. Этот вывод истинен для любой командной экономики и подтвержден историей всех стран со схожей с Советским Союзом общественной системой.

Специфику советской экономики хорошо иллюстрирует появление такого массового феномена, как «толкачи». В силу специфики советской экономики «толкачи» были заняты не продвижением своей продукции, не тем, что «толкали» свою продукцию другим предприятиям, обеспечивая ей более выгодный сбыт, а тем, что «проталкивали» поставки дефицитной продукции на свое предприятие. Порой им приходилось проводить очень длительное время на других предприятиях, чтобы получить их продукцию, так как она была дефицитной, а плановая экономика не обеспечивала ту гармонию, которую обещала [Левин 2008], [Соколофф 2008], [Хэдлунд 2015].

В Советском Союзе проводилась политика, направленная на ускоренную индустриализацию и урбанизацию страны. Такая политика, при всех своих издержках, дала свои результаты уже в годы первых пятилеток, и она существенно изменила социально-экономическую структуру страны. За достаточно короткий период в экономике страны, бывшей преимущественно аграрной, стало преобладать промышленное производство, а в структуре населения — городские жители. Но несмотря на масштабное развитие городов и промышленности в советском обществе сохранилось множество традиционных способов воспроизводства жизни. В условиях советского общества городские жители массово были вынуждены сочетать промышленный труд с аграрным. Так, дачи для большинства советских людей были не местом летнего отдыха, а способом обеспечения себя овощами и фруктами в условиях их дефицита или отсутствия в системе торговли.

В целом урбанизация в Советском Союзе, как и большинство других сфер, носила синкретический характер, и, как следствие, почти во всех крупных городах были обширные районы, которые в советском дискурсе определяли как «частный сектор». Такие районы представляли собой фактически большие сельские поселения с улучшенной инфраструктурой. Жители частного сектора имели не только огороды, но и содержали скот. Во многих крупных городах, фактически недалеко от центра, по утрам и вечерам можно было наблюдать, в зависимости от региона, стада коров и овец или их сочетание. Содержание домашнего скота вгородских условиях было продиктовано суровой необходимостью, обусловленной дефицитом продуктов в советском обществе.

Руководство советской системы также во многом стремилось решить проблему модернизации, опираясь на развитие образования и науки. В их развитии в советском обществе были достигнуты значительные успехи: СССР стал страной всеобщей грамотности, а по развитию науки и промышленных технологий если не вошел в группу ведущих стран, то, по крайней мере, значительно обошел большинство стран мира. В некоторых сферах науки в Советском Союзе были созданы целые школы мирового уровня. По ряду же направлений научно-технического развития СССР определенное время занимал лидирующие позиции в мире, например, в развитии космических технологий. Но в целом советскому обществу не удалось создать современную систему образования и науки, аналогичную таким же институтам в развитых странах. Причины такого результата имеют системный характер. В условиях советского общества образование и наука были в подчиненном положении в отношении институтов власти и идеологии, и их институционализация не была дифференцированной как в развитых странах. Советские институты образования и науки должны были выполнять, прежде всего, директивы, исходящие от господствующих институтов, а при таком положении они не могли стать современными институтами. Так, задача, стоящая перед институтом образования, была, прежде всего, не образовательная, а воспитательная, в соответствии с требованиями советской идеократии. Хотя от науки требовали новых знаний, тем не менее главным условием ее существования было соответствие советской идеологии. Подчиненность науки политическим институтам наиболее выпукло проявилась в грубом вмешательстве советской власти в теоретические дискуссии в сфере генетики и кибернетики. На то, что институт науки в советском обществе был, прежде всего, идеологическим феноменом, а лишь потом научным, косвенно указывает и советский плеоназм «научно-исследовательский институт». Тем самым, наверное, подчеркивалось, что такие учреждения должны иметь и исследовательскую функцию.

Социогуманитарные дисциплины в советском обществе властью определялись как партийные науки и подвергались особенно жесткому контролю, с целью обеспечения их соответствия идеологическим канонам марксизма-ленинизма. Крайне негативно на развитие образования и науки влияли такие советские ценности и нормы, как простота и вал. Господствующее положение этих ценностей постоянно воспроизводило ситуацию, при которой для выполнения количественных показателей плана почти во всех сферах общества жертвовали качеством. В итоге в Советском Союзе удалось победить неграмотность, но основная часть советского народа, научившись читать и писать, не смогла обрести навыки логического мышления и не владела литературным языком, соответствующим уровню образованных людей. И такой результат был неизбежным, так как советское образование развивалось ускоренно, больше через насаждение простых форм, чем на основе культивирования сложных знаний и практик.

Тоталитарные установки советской власти привели к фактическому уничтожению философии, запретам на развитие социологии, культурологии, антропологии, то есть видов знания и науки, образующих когнитивную основу современности. Очень точно выразил упрощенный подход к философскому образованию, характерный для советского общества, Владимир Маяковский: «Мы диалектику учили не по Гегелю». И такая упрощенная модель образования неизбежно проигрывала по своим результатам образовательным системам современных стран. Традиции советской модели образования, ориентированной на самые простые интеллектуальные нормы, сохраняют свое влияние в большинстве постсоветских стран, с соответствующими последствиями для возможностей их современного развития.

Социокультурные ценности и нормы советского общества

Советское общество во многом оставалось досовременным и по причине того, что в нем так и не укоренилась современная концепция времени. Несмотря на требования индустриального производства, подкрепляемые и политическими принуждениями, большинство советских людей не смогли выработать современную пунктуальность, умение планировать свое время на индивидуальном и на групповом уровне. Отсюда во многом хроническая привычка советских людей оставлять решение проблем на потом, а затем в ситуации цейтнота аврально, методом штурма завершать выполнение запланированных задач. Можно сказать, что вся история Советского Союза в той или иной степени является историей авральных решений запланированных задач.

Как в жизни, так и в советских книгах и фильмах, посвященных производству, советские люди постоянно борются с проблемами, совершая героические поступки для выполнения производственных задач. Представить налаженное производство, где все работает исправно, вовремя и без авралов, было невозможно ни в жизни, ни в искусстве советского общества [Шведов 1991]. По мнению Виктора Ерофеева, одну из классических книг советской литературы «Кавалер Золотой Звезды» Семена Бабаевского можно считать репрезентативной для понимания советского общества. Решение проблем, которые в других странах, особенно в современных, происходят рутинно, в советской действительности, описываемой Бабаевским, каждый раз требует экстраординарных усилий. Описываемые в книге проблемы решались лишь благодаря тому, что главный персонаж был кавалером Золотой Звезды [Виктор Ерофеев 1999: 64]. По сути, эта книга является обличением советской системы, хотя в свое время она воспринималась как образец настоящей советской литературы, прославляющей советское общество.

Процессы в экономике и в целом в обществе, их представление в искусстве формировали людей с ментальностью, которая не была адекватной рационально-методической деятельности. Почти во всех сферах советского общества надо было не просто работать, а бороться, совершать какие-то, если не героические поступки, то, по крайней мере, постоянные сверхусилия. Ключевыми элементами советского дискурса до последних дней советской системы были «битва за урожай», «трудовой героизм шахтеров и металлургов», «преодоление», «навалиться всем фронтом» и подобные им призывы.

Преобладание в мышлении советских людей досовременной логики можно было наблюдать во многих сферах жизни. Одним из таких концентрированных выражений традиционалистской логики была устойчивая массовая предрасположенность советских людей к различным гиперболам и рекордам и в целом к чрезмерности. Такая предрасположенность проявлялась в массовом желании получать реальные, а зачастую и сфальсифицированные сверхрезультаты, а также в неизбывной потребности в таких «достижениях». Подтверждением таких установок являются регулярные и очень наивные отчеты о сверхдостижениях советского производства, как, например, рекорды Стаханова и других передовиков, которых впоследствии обобщенно стали называть стахановцами. Такая потребность в чрезмерном, в сверхрезультатах была присуща не только массам, но и управленческой элите советского общества, большая часть которой по своей логике мало отличалась от низов.

Присущая ментальности традиционного общества потребность в чрезмерности проявлялась и в деятельности репрессивных органов. Так, при выбивании показаний у жертв репрессий карательным органам было недостаточно, чтобы они «признавались» в том, что они являются агентами одной зарубежной спецслужбы, надо было, чтобы они признавались в том, что они агенты нескольких спецслужб. Такое стремление к чрезмерности характерно для всех традиционных обществ, и оно проявляется во всех странах, где все еще сильно влияние традиционных установок. Известный китайский писатель Юй Хуа приводит очень показательные примеры из жизни китайского общества периода правления Мао Цзедуна. Описывая болезненное стремление к чрезмерности в годы маоистского Китая, Юй Хуа отмечает, что и в современном Китае, вставшем на путь капиталистического развития, за многими решениями и действиями «торчат уши «большого скачка» [Юй Хуа 2012: 142–148].

Советская модернизация была ответом на вызов современности, который заключался в попытке победить сложность, присущую современной эпохе, через утверждение простой, но, как казалось ее сторонникам, более прогрессивной и более справедливой общественной системы. И если современный мир развивался на основе роста дифференциации и сложности, то социокультурные процессы в советском обществе протекали по пути упрощения и даже преследования стремления к сложности. Это выражалось в том, что прославлялась простота, насаждался образ простого и целостного человека, а отрицательные герои в фильмах и литературе были носителями непростого, а значит, подозрительного сознания и поведения. Советские люди под влиянием не только агитпрома, но и в силу своего образа жизни очень полюбили афоризм «Все гениальное просто». И на каком-то этапе уже не нужны были специальные усилия по насаждению и культивированию ценностей простоты и соответствующих качеств у советских людей. Простота стала доминирующей ценностью и основой советского габитуса [Левада 1989], [Советский простой человек 1993].

Несмотря на тоталитарные притязания власти и культивирование ценности простоты советское общество не было и не могло быть гомогенным образованием. Советская система всегда испытывала воздействия разнонаправленных тенденций. С одной стороны, она стремилась развивать современное промышленное производство и в связи с этой необходимостью развивать образование и науку. Развитие этих институтов объективно способствовало определенной диверсификации и дифференциации советского общества и тем самым его модернизации. Но при этом развитие современных институтов происходило в усеченной и упрощенной форме. Развитие науки, образования и промышленного производства в Советском Союзе понималось лишь как формирование необходимого набора технических знаний и навыков, при отрицании и даже враждебном отношении к формированию субкультур, которые могли бы способствовать развитию полномасштабной дифференциации современных социальных институтов.

В результате таких политических и культурных установок, присущих не только представителям власти, но и основной массе людей, в советском обществе была решена проблема с подготовкой специалистов определенной технической компетенции, однако не могла быть решена проблема формирования современного образованного человека. В советском культурном контексте было нормой отсутствие или наличие очень небольших домашних библиотек у большинства специалистов с высшим и средним образованием. Особо ограниченными были интеллектуальные ресурсы, которые позволяли бы развивать более сложное и более адекватное современным требованиям теоретическое мышление. Неразвитость теоретического мышления так и осталась слабым местом советского образования и в целом советской культуры. Особенно это касалось способов мышления, связанных с обществом и экзистенциальными вопросами. Такое положение дел было неизбежным следствием разгрома философии и запрета развивать все способы сложного мышления в советском обществе. Советская альтернатива философии и социогуманитарным наукам в виде марксистско-ленинской философии не могла обеспечить не только развитие современного теоретического мышления, но и в целом формирование навыков логического мышления. В результате абсолютное большинство советских людей испытывало хроническое затруднение не только с относительно непротиворечивым объяснением общественных процессов, но и в целом с соблюдением элементарных норм логики. Относительно благоприятная ситуация с доступностью для советских людей отечественной и мировой литературной классики не могла компенсировать неразвитость философии и других социогуманитарных наук как институтов, обеспечивающих систематизированную артикуляцию общественного сознания.

В силу идеологических приоритетов власти в советском обществе издавалось очень мало литературы по философии и социокультурным проблемам. Социогуманитарная литература в основном издавалась в виде учебников, в ущерб монографическим изданиям. В результате философское образование вело не к развитию культуры мысли, а сводилось к формированию очень упрощенных представлений, получаемых советскими людьми из курсов марксизма-ленинизма. В силу специфики тоталитарного режима в Советском Союзе те, кто имел профессию философа или имел призвание к философии, не могли без санкций со стороны власти заниматься публичными размышлениями о философских вопросах, самостоятельно интерпретировать постулаты марксизма-ленинизма. Диссиденты от философии были или депортированы за пределы Советского Союза, как в случае с «философскими пароходами» в начале двадцатых годов, или, если они не стали апологетами советской философии, подвергались преследованиям. В постсталинский период философы уже не подвергались таким гонениям, но те, кто не разделял постулаты марксизма-ленинизма, были вынуждены обсуждать свои мысли в узком кругу единомышленников. К широкой аудитории могли обращаться лишь официально сертифицированные и внутренне лояльные работники, которые в большинстве своем были преподавателями основ марксизма-ленинизма. Образованная часть советского общества иронично называла их «основщиками», но последние, имея массовый перевес, а также доступ к системе образования, имели возможность более эффективно формировать стиль мышления советских людей. А те, кто не хотел участвовать в распространении крайне идеологизированной версии марксизма-ленинизма, вынуждены были искать свою нишу в истории философии. Им приходилось заниматься в основном комментариями к философской классике, которую, пусть и ограниченно, но регулярно издавали в Советском Союзе. Мыслить по поводу проблем современности и публично рефлексировать о положении советского общества было запрещено, за исключением разрешенных идеологическим отделом ЦК КППС тем, с регламентированными способами их интерпретаций. И при этом, как уже отмечалось, тираж неучебной литературы по философии был очень ограниченным и, соответственно, малодоступным для широкой общественности. Такое положение с философией и в целом с социогуманитарной мыслью неизбежно негативно сказывалось на способности советских людей рефлексировать по поводу проблем общества и собственной жизни.

Недостаток философской литературы и идей, как уже отмечалось, образованная часть советского общества пыталась преодолевать за счет художественной литературы. Ответы на экзистенциальные вопросы и способы объяснения окружающей общественной реальности советские люди искали в классике, а с 70–80-х годов среди интеллигенции стала популярна интеллектуальная фантастика. Однако одного литературного образования, лишенного необходимого философского содержания, было явно недостаточно для формирования современного дискурса и выработки у советских людей навыков сложной рефлексии по поводу общества и самих себя.

Итоги развития философии в советском обществе оказались печальными как для нее, так и для страны в целом. Деградация философской и в целом социогуманитарной мысли в советском обществе не могла не оказать своего негативного влияния на общий интеллектуальный уровень страны. Особенно явно это влияние проявилось в массовой неспособности советских людей, в том числе имеющих высшее образование, мыслить по поводу вопросов, связанных с обществом и с самопониманием. Официально разрешенная концептуализация социокультурных проблем на основе исторического материализма, опирающаяся на концепцию базиса и надстройки, не могла обеспечить советских людей эксплицитными объяснительными моделями, и такое положение общественной теории негативно сказывалось не только на социогуманитарных дисциплинах, но и на качестве советской идеологии.

Как следствие состояния общественной теории, доступные советским людям категории были слишком абстрактными и вместе с тем упрощенными. Из-за невозможности эксплицитного применения категорий марксизма-ленинизма для объяснения общественной реальности и самоанализа советские люди выходили из положения с помощью любых доступных эклектических конструкций. Эклектический эссенциализм, массово присущий мышлению советских людей, особенно явно проявился во время перестройки и в постсоветский период. В силу невозможности сложно и комплексно осмысливать общественные проблемы советские люди были склонны к абсолютизации той или иной модной идеи и такому же скорому отказу от нового увлечения. При этом приступы приверженности и последующие разочарования образовывали неотрефлексированную эклектическую смесь, так как существующие проблемы было невозможно объяснить на основе абсолютизации одной идеи.

Если рассматривать современность с точки зрения концепции Макса Вебера, то для нее характерно возрастание уровня рационализации общества по сравнению с предшествующими традиционными состояниями. В советском обществе мы также могли наблюдать проявление данной тенденции современности. Однако рационализация в советском обществе в основном ограничивалась узкотехническими сферами, не затрагивая общества в целом, так как в условиях господства советской версии фундаментализма было невозможно масштабное развитие современных форм рациональности, выходящих за пределы специализированных видов деятельности. В отношении развития способов мышления применительно к советскому обществу можно сказать, что в нем преимущественно развивались процессы рационализации не по Максу Веберу, а по Зигмунду Фрейду. То, что в осмыслении общественных процессов и в самопонимании у советских людей преобладала форма мышления, определенная Фрейдом как рационализация, то есть мышление, в котором истинные причины или мотивы остаются неосознанными, было обусловлено несколькими причинами. Прежде всего, трудности с приобщением к рациональности современного типа у советских людей были обусловлены неразвитостью абстрактного мышления и низким уровнем логической культуры в советском обществе. Также советские люди были предрасположены к рационализации в ее фрейдовском смысле в силу своих жизненных условий, при которых ясное осознание некоторых социально-политических причин происходящих общественных процессов и своего участия в них было опасно как политически, так и психологически. Человек, ясно осознающий предпосылки и последствия общественных процессов, происходящих в советском обществе, не мог оставаться лояльным к советской системе. И свою лояльность к советской системе, как условие своей политической безопасности и одновременно сохранения относительно непротиворечивой идентичности, средний советский человек не мог сохранять, не опираясь на рационализацию. Но, признавая компенсаторные функции рационализации, следует помнить, что платой за такую постоянную практику является неспособность мыслить объективно.

Неспособность мыслить рационально, отсутствие способности к более или менее объективному анализу общественных процессов и самих себя были не только приемлемыми, но и необходимыми условиями для воспроизводства тоталитарной системы. Впоследствии такое интеллектуальное наследие оказалось одним из самых трудных препятствий на пути реформирования советского общества. В период, когда требуется умение рефлексировать по поводу общественных проблем и своей идентичности, большинство бывших советских людей обнаруживают свою неспособность к элементарно логически непротиворечивому анализу. Такое состояние присуще не только массам, но и образованным слоям постсоветских обществ. По мнению Александра Пятигорского, даже среди специалистов по зарубежной филологии, истории философии немало тех, кто так и не научился следовать нормам объективной рефлексии [Пятигорский 2007: 55–60].

Состояние философской мысли в советском обществе неизбежно негативно сказывалось на содержании морального дискурса советского общества. Он так же, как и в целом общественный дискурс, состоял больше из призывов, лозунгов и канцеляризмов, чем из сложного словаря, адекватного современным тенденциям. Советский моральный дискурс опирался на теоретические положения, где ключевыми были такие концепты, как «обеспечение всестороннего развития человека», «формирование гармонично развитой личности», опора на «сквозные мировоззренческие программы». На этом языке было невозможно описывать и анализировать моральные проблемы, можно было только вещать и призывать. В результате советские люди, в большинстве своем лишенные религиозных оснований традиционной морали, оказались лишенными и светской версии концептуализации своих моральных проблем, а моральный дискурс, предлагаемый истматом и его подразделом — марксистско-ленинской этикой, был фактически неприменим к реальным жизненным ситуациям.

Особенно ограниченность, если не сказать неприменимость, такого морального дикурса обнаружилась в 70-е годы, когда в советском обществе фактически сформировалась потребительская идентичность, которая была плохо совместима с официальной ценностной системой, порицающей стремление к комфорту и материальному благополучию. В таких социокультурных условиях большинство советских людей были фактически лишены возможности для более или менее систематизированной моральной рефлексии по поводу своих разнонаправленных жизненных ориентиров. И в результате они все более погружались в стихию потребительства, легитимируя свою жизнь ресурсами повседневного, во многом не только вульгарного, но и циничного морального дискурса, так как официальная философская мысль не могла предоставить им теоретические возможности для конкретизированой интерпретации моральных представлений и ценностей.

Советская стратификация

Во многом проблемы модернизации советского общества были обусловлены трудностями формирования у советских людей современной идентичности. Такое положение дел было обусловлено воздействием различных факторов, в числе которых не последнюю роль играла и советская модель стратификации. В советском обществе сформировалась своеобразная стратификационная система, которая официально состояла из двух классов и одного слоя. Советская идеократия после победы социализма в СССР объявила, что в стране есть главный социальный класс — рабочий и его союзник, второй по значению класс, — колхозное крестьянство. Интеллигенция была лишена классового статуса и определена как социальная прослойка. При этом формально к интеллигенции относились все, кто имел высшее образование, независимо от вида деятельности. Получилось, что членами этой многочисленной прослойки были как учителя, врачи, ученые, так и имеющие высшее образование торговые работники, военные, руководители крупных предприятий и политическая элита. Как видим, социальная группа, которая в других обществах идентифицируется и самоидентифицируется как совершенно различные страты, в советском обществе была помечена одним социальным маркером. При таком положении с определением социальной принадлежности всех, кто имел высшее образование, размывалось фактическое содержание института интеллигенции и проблематизировалась самоидентификация ряда социальных групп, попадавших под официальное советское определение «интеллигенция». Следует, конечно, учитывать, что в советском обществе была еще одна социальная категория — служащие, ее указывали при заполнении документов, но она не учитывалась в официальной стратификации.

Не менее проблематичным было и положение двух основных классов советского общества. Так, пролетариат, объявленный гегемоном советского общества, не имел политической власти и экономически был зависим от реально правящего класса [Восленский 2005]. Такое положение рабочего класса не могло не осознаваться советским народом, пусть и не в развернутых теоретических формах, но, тем не менее, ни сами рабочие, ни другие группы общества не считали его господствующим классом. Фактически господствующий класс в советском обществе также не мог достичь внятной самоопределенности и легитимности, так как официально он не признавался, а советская власть пыталась замаскировать его в прослойке интеллигенции. Тем самым власть не хотела признавать наличие фактически господствующей группы советского общества — номенклатуры и всемерно стремилась к сокрытию ее существования.

Положение второго официального класса советского общества — колхозного крестьянства также сильно отличалось от официально декларируемого. Данный класс был очень многочисленным, так как, кроме своего прямого членства в нем жителей села, занятых физическим трудом, колхозное крестьянство фактически было широко представлено во всех слоях советского общества. Большинство представителей рабочего класса, интеллигенции, номенклатуры, военных, торговых работников и других социальных групп были крестьянского происхождения в первом или во втором поколении. При такой социодемографической ситуации в советском обществе крестьянство, не обладая политической властью и часто подвергаясь экономической дискриминации, было, по крайней мере, культурно широко представленным сообществом. Выходцы из крестьянства, составляя большинство во всех слоях советского общества, неизбежно не только в первом, но во многом и во втором поколении были носителями сельской культуры. Однако колхозное крестьянство, несмотря на такое широкое представительство во всех сферах советского общества, не обладало престижным статусом, и одним из самых уничижительных социокультурных маркеров, распространенных среди советских людей, было указание на сельско-колхозное происхождение.

Официально декларируемая и поддерживаемая властью стратификационная система советского обществ была далека как от фактической его стратификации, так и от современных мировых тенденций в этой сфере. Но несмотря на особенности советской стратификационной системы в советском обществе в той или иной степени происходили процессы, благодаря которым в нем образовывались социальные страты и, можно сказать, протоклассы современного типа. Обобщенно можно говорить, что современная социальная стратификация возникла на основе отрицания и преодоления сословного деления, присущего традиционным обществам. В результате в современных обществах, несмотря на национальные особенности, возникла стратификация на основе трех социальных классов: высшего, среднего и низшего, которые, в свою очередь, имеют сложную внутреннюю дифференциацию. Одна из особенностей современного общества — феномен среднего класса, который в основном состоит из средних и мелких буржуа, средних и мелких служащих, а также интеллектуалов. С повышением уровня жизни почти во всех современных странах ряды среднего класса пополнили высококвалифицированные рабочие. В советском обществе особенно с 60-х годов также стала оформляться большая и разнородная социальная группа, которая отличалась как от низших, так и от высших слоев. Эту группу, если не называть средним классом, то можно, по крайней мере, назвать протоклассом, обладающим в конкретных общественных условиях определенными атрибутами и функциями средних социальных страт.

Трудности с формированием среднего, да и высшего класса в советском обществе имели не только социально-экономические и политические, но и культурные причины. Последние были обусловлены запретом советской системы публично притязать на формирование особой классовой культуры, отличной от народной. Тем самым средний класс, как и высший, в советском обществе был лишен возможности легитимно развивать свою классовую культуру, а не имея ее, он не мог оформиться в устойчивое социальное образование и артикулированно формировать общественно признанную идентичность.

Но при всех особенностях советской стратификационной системы, отличавшей ее от аналогичных систем в модернизированных странах, ее нельзя однозначно считать досовременной. Так, следует отметить, что советской стратификационной модели были присущи достаточно эффективные социальные лифты. Благодаря им не только теоретически, но и практически представители низших и средних слоев имели реальные шансы на поступательную социальную мобильность. До конца советской власти в системе пополнения правящего класса номенклатуры всегда была та или иная квота для выходцев из других слоев. Однако постепенно в советской стратификационной системе стало усиливаться тенденция к клановой и корпоративной закрытости. Усиление тенденций к клановой и корпоративной замкнутости советской стратификационной системы нашло отражение в советском фольклоре конца 70-х — начала 80-х годов. В известном советском анекдоте внук генерала спрашивает у своего деда относительно своей будущей военной карьеры. На все его вопросы о поэтапном продвижении вплоть до звания генерала дедушка-генерал отвечает утвердительно. Но когда внук спрашивает его, а будет ли он маршалом, то дед-генерал отвечает ему, что маршалом, к сожалению, он не будет. И на удивленный вопрос внука: «Почему?» — дед ответил: «Потому что у маршала есть свои внуки».

В целом, стратификационная система советского общества достаточно существенно отличалась от аналогичных моделей в современных странах и была глубоко синкретичной. Советская стратификационная система не позволяла социальным группам получить возможность для более четкой дифференциации своих социальных позиций и формировать соответствующие им идентичности. Кроме отсутствия явно выраженных и артикулированных социальных представлений о своей классовой принадлежности, для советских людей было характерно диффузное состояние их культурной идентичности. Такое состояние советской стратификации было проявлением идеологических представлений политического класса, считавшего, что чем меньше дифференциация между социальными группами, тем более такое положение будет способствовать продвижению страны к ее идеалу — бесклассовому обществу. Хотя советское руководство не смогло и объективно не могло преодолеть политическую и экономическую дифференциацию различных слоев советского общества, однако его политика во многом способствовала нивелированию культурной дифференциации, которая имела место в этом пространстве до революции. Желаемая культурная гомогенность не была достигнута, но культурная дистанция между низшими и высшими слоями существенно сократилась.

Сохранение многих черт досовременного общества в советском обществе проявлялось и в его стратификации. Так, от советских людей при заполнении документов требовалось указание их социального положения. Хотя такое подтверждение социального положения не влекло за собой принуждений по их постоянному прикреплению к ним, тем не менее наличие такого требования является свидетельством приверженности советского руководства к логике сословного общества.

Кризис советской системы

Советская система была эффективной, пока она могла сочетать принуждение и одновременно позитивное мотивирование своих членов, однако начиная с 60-х годов ее базовые институты — власть и идеология — стали давать сбои, а возможности их компенсации через экономическое стимулирование были ограниченными. Власть уже не могла прибегать к массовым репрессиям, так как политическая элита сама устала от непредсказуемости работы репрессивных институтов. Репрессии стали ограниченными и применялись в случае конкретных прегрешений против советской власти. В целом, советская власть отказалась от того объема принуждения, который она использовала до начала 50-х годов. Конечно, она отказалась от масштабного принуждения не из-за гуманистических соображений, а из-за истощения ресурсов репрессий. Но, тем не менее, те, кто был равнодушен к советским ценностям или даже в отдельных случаях настроен против них, но не выражали это открыто, получили возможность для определенного автономного существования и могли, если не исключить, то, по крайней мере, существенно сократить прямые регулярные взаимодействия с советской идеократией. И такая жизнь нередко была, по советским меркам, вполне комфортной.

После ослабления жесткого контроля, который система уже не могла далее поддерживать, лояльность режиму власть стремилась укрепить через повышение уровня жизни советских людей. Однако, объявив всемерное повышение благосостояния советских людей главной целью советского общества, власть не решила свои задачи, а лишь заложила основу для будущего подрыва советской системы.

Разрушительный характер этой официальной цели советского общества был двойственным. С одной стороны, она регулярно расходилась с результатами советской экономики, хотя если рассматривать динамику уровня жизни, то она была положительной, особенно в 70-е годы, когда высокие цены на нефть позволили советскому государству повысить уровень доходов советских людей. Но в целом родовой недостаток командной экономики в виде дефицита постоянно преследовал советскую систему [Корнаи 1990]. Тем самым в жизни советских людей всегда присутствовал когнитивный диссонанс, так как примирить официальную риторику о неуклонном росте уровня жизни советских людей с регулярным дефицитом самых массовых товаров было крайне затруднительно. Второй аспект разрушительного воздействия этой официальной ценности, ориентирующей людей на рост благосостояния, был связан с трудностями примирения массовых потребительских установок в советском обществе с идеалами служения системе. Ведь тоталитарная система и в 60–80-е годы, пусть и в смягченном варианте, нуждалась не в подданных, ориентированных на потребление, а в подданных, ориентированных на служение. Но начиная с 60-х годов ориентация советских людей на потребление и на радости жизни все более побеждала ориентацию на служение системе. Признав за советскими людьми право на потребительские радости и даже объявив своей главной целью постоянное повышение благосостояния народа, советская власть не только не достигла данной цели, но и способствовала массовому росту недовольства раздраженных потребителей, очень часто не имевших возможности удовлетворять свои не только все более возрастающие, но и самые простые потребности.

Потребительские установки, ставшие массовыми в 60-е годы и господствующие в системе ценностей советских людей в 70-е, возникли не вдруг, а имели свои предпосылки уже в 30-е годы. В какой-то степени невозможность победить потребительские установки советских людей и признание их законности мы наблюдаем уже в 20-е годы, когда советское государство вынуждено было вести новую экономическую политику, которая позволила накормить страну и дала импульс развитию многих отраслей экономики. Даже во времена мобилизационного рывка и в годы «большого террора» советское государство не могло полностью игнорировать материальные потребности советских людей. По мнению некоторых специалистов, наряду с развертыванием механизмов прямого принуждения и идеологического воздействия, советская система пошла на сделку, на компромисс со своими подданными. В. Данхэм определила такую политику советского государства как «большую сделку» [Dunham 1990]. В контексте такой политики, которую можно рассматривать как уступку потребительским установкам советских людей, стала развиваться инфраструктура потребления, способы формирования нового советского вкуса в потреблении товаров [Волков 1996], [Андреева 2009].

Постепенное ослабление советской власти выражалось и в том, что неуклонно происходило расхождение между официальными и неофициальными нормами советского общества. Это расхождение вело к тому, что возможность соблюдать официальные нормы и принуждение к их соблюдению неуклонно слабели и они замещались неформальными нормами, более эффективно регулирующими отношения советских людей. Усиление неформальных норм в жизни советских людей, их значение для них и для воспроизводства общественной системы было зафиксировано в народной максиме «Блат выше наркома». Примеров тому, что действительно блат был выше официальных норм, огромное множество. Репрезентативным для советского общества 70–80-х годов является случай приобретения билета на самолет, описанный известным режиссером Георгием Данелия. В своих мемуарах он вспоминает, что ему надо было срочно вылететь из Тбилиси в Москву. Но так как в свободной продаже билетов на самолет не было, то он обратился к своей тете, которая была народной артисткой Грузинской ССР. Она в свою очередь обратилась к министру авиации республики. Министр, отметив, что для него честь помочь такой уважаемой народной артистке, пообещал решить эту проблему. Но затем он перезвонил и сконфуженно сказал, что на сегодня билетов нет. Можно на любой другой день, но только не на сегодня. Так как Данелия необходимо было попасть в Москву именно в тот день, он был вынужден обратиться к брату своего друга, который был секретарем по идеологии Центрального Комитета Компартии республики. Позвонив ему, он пожаловался, что не может купить билет и посетовал на то, что министр авиации не смог ему помочь. На что один из крупнейших партийных боссов республики заявил, что министерство есть министерство, а ЦК есть ЦК. И пообещал, что с билетом проблем не будет. Но через некоторое время он перезвонил и также сконфуженно признался, что может помочь с билетом на любой день, но только не на сегодня, отметив, что сегодня какой-то особенный день и билетов нет вообще. Тогда Георгий Данелия решил пойти к авиакассам в надежде, что кто-нибудь может сдать билет. У авиакасс режиссер встретил друга детства, местного фарцовщика Вову. Когда он пожаловался Вове, что не может купить билет на Москву, тот ответил, что это не проблема, и при этом уточнил — «сколько ему нужно билетов»? В результате проблему, которую Данелия не мог решить ни с помощью министра, ни через функционера высшего звена власти на уровне союзной республики, он решил благодаря советскому неформалу — фарцовщику Вове [Данелия 2005: 28–30]. Этот случай является не единичным фактом, сильно отличавшимся от сложившихся норм, которым советские люди массово следовали уже в 70–80-е годы. Такое массовое замещение официальных норм неофициальными в советском обществе является одновременно и потерей контроля со стороны власти над своими ресурсами и возможностью неофициально ими распоряжаться не только отдельными людьми, но и социальными группами.

Советская система к 70-м годам не только стала терять контроль над обществом, но и из-за состояния идеологии кризис советских институтов усугублялся постепенной, но неуклонной потерей их легитимности [Гэллнер 2004], [Коллинз 2015], [Юрчак 2015]. Упрощенный характер советской идеологии, который в революционные годы и в период становления советской системы был эффективным ресурсом, после вступления советского общества в период более сложного этапа своего развития постепенно стал одним из его деструктивных факторов. Из-за упрощенности своих доктринальных основ и малообразованности кадров институт идеологии не имел возможности для эффективной экспликации своих постулатов в соответствии с изменениями, происходящими в советском обществе. Постоянный повтор одних и тех же идеологических формул без их адаптации к изменившемуся обществу приводил к отторжению советских идеологем не только образованной частью общества, но и его основной массой. Слова Владимира Маяковского о советском агитпроме «Мне агитпром в зубах навяз» в 70–80 годы отражали отношение большинства советских людей к советской пропаганде, и они нередко выражали их другими словами. Стилистика и содержание деятельности советских агитпромовцев приводили к фактическому извращению идеалов и ценностей, которые они должны были прививать советским людям. Как следствие такого уровня советского агитпрома, ее деятельность с 70-х годов вместо укрепления советских ценностей все больше являлась одним из способов их разрушения, так как чрезмерная и примитивная пропаганда очень часто приводила к обратному эффекту.

Очень упрощенные, крайне схематичные социальные характеры и типы людей с таким же схематичным набором поведения, предлагаемым советским общественным дискурсом, в 70–80-е годы также уже не могли служить эффективными прототипами для более образованной части советских людей, для удовлетворения их потребностей в формировании современной идентичности. Предлагаемые советской идеократией прототипы и образ жизни были, как правило, основаны на романтизации прошлого. При этом в романтизации прошлого преобладали военные мотивы, связанные с гражданской и Великой Отечественной войнами. Советской идеократии до конца своего существования так и не удалось создать жизнеспособные прототипы и модели жизни, основанные на современных представлениях и нормах, и в результате такого положения агитпрому приходилось преимущественно эксплуатировать идеалы и нормы прошлого. Несмотря на то, что советская идеократия постоянно подчеркивала не только свою современность, но и то, что от нее решающим образом зависит будущее всего мира, тем не менее она всегда была больше во власти прошлого, чем будущего. Cоветский агитпром торжественно провозглашал лозунг «Время, вперед!», но он не мог эксплицировать свои официально декларируемые временные ориентации и поэтому для поддержания советской идентичности вынужден был больше опираться на более эксплицитное прошлое, чем на нарративы о настоящем и будущем.

Как следствие, в 70–80-е годы большинство советских людей, если не прямо отвергало схематичные типажи советской антропологии, то, по крайней мере, относилось к ним или иронично, или цинично. Ироничные установки, стеб по отношению к продукции советского агитпрома стали все более популярными среди образованных слоев советского общества. Но стеб из-за своего теоретического уровня не мог стать основой альтернативного общественного дискурса. Малообразованные слои, для которых было характерно преобладание простых материальных запросов, более прямолинейно и более цинично отвергали официальные типажи, предлагаемые советским агитпромом. Но при этом как более образованные, так и менее образованные слои советского общества не имели отрефлексированных концепций, альтернативных официальной советской общественной теории. Сознание советских людей представляло собой крайне синкретический феномен, где, наряду с отрицанием и недовольством, присутствовало и принятие многих идеологем советского общества. Для формирования альтернативных представлений и их концептуального оформления в советском обществе отсутствовали достаточные когнитивные предпосылки и сообщества, способные к созданию таких предпосылок.

В советское время такое положение дел с социокультурной рефлексией связывали с политическими запретами на критический анализ советской системы, но отмена этих запретов во время перестройки и в постсоветский период не привела к созданию и утверждению современных концепций общественного развития. Выяснилось, что основные причины неразвитости социальной теории имели теоретические, а не политические причины. Характеризуя уровень общественной теоретической мысли, писатель Саша Соколов вспоминал, что когда в кругу недовольных советской властью молодых людей происходили разговоры о правах человека, то они никогда не достигали уровня систематизированной теории. Эти разговоры протекали в спорадическо-фрагментарной форме и не переходили на стадию развернутого понятийного анализа [Соколов 2009: 542]. Американский антрополог Нэнси Рис в своем исследовании речевого общения советских людей приходит к выводу, что они, как правило, не позволяли прийти к отрефлексированным выводам, и их структура приводила к одним и тем же литаниям и бездеятельному недовольству [Рис 2005]. Известный журналист Владимир Яковлев также считает, что как в советской, так и в постсоветской России не сложилась социальная теория, позволяющая концептуально анализировать общественные процессы. Вспоминая своих родителей, он отмечает, что они очень много спорили о происходящем в обществе, но эти разговоры не были основаны на отрефлексированной теории и не могли привести участников к каким-то обоснованным и обобщенным выводам. Вернувшись в современную Россию после долгого отсутствия, он также не обнаружил в публичном дискурсе какого-либо теоретического продвижения. С выводами писателя Саши Соколова и журналиста Владимира Яковлева совпадает мнение известных российских ученых Алексея Салмина и Людмилы Шевцовой. Салмин считает, что постсоветская политическая наука не смогла создать современную теорию, позволяющую объективно анализировать происходящие на постсоветском пространстве процессы [Салмин 2010: 266–267]. Людмила Шевцова, анализируя, почему в свое время Горбачев не опирался на знания экспертов в вопросах реформирования советского общества, приходит к выводу, что он и не мог при всем желании опираться на них, так как они фактически отсутствовали. Были лишь отдельные интересные фигуры, но не было научного сообщества, которое устойчиво и системно генерировало бы современные концепции общественного развития. Одним из факторов более успешного реформирования некоторых восточноевропейских стран Шевцова считает появление в этих странах еще в период социализма экспертов по общественному развитию, интегрированных с мировыми научными тенденциями в этой сфере [Шевцова 2005: 350]. Эти выводы о состоянии общественной теории можно распространить почти на все постсоветские страны, причем ситуация с развитием современной социальной теории во многих из них еще хуже.

В 70–80-е годы Советский Союз стал проигрывать своим конкурентам не только из-за экономических проблем. В последние десятилетия его существования базовые идеалы общества были предметом постоянных насмешек, а такие символические слова, как «коммунизм» и «патриотизм» советские люди произносили в основном в ироничном контексте. Советский фольклор создал массу анекдотов о советской системе и образе жизни. В них отразилось и противопоставление негативного положения Советского Союза достижениям Запада. Если Запад в периоды жесткой закрытости казался для упрощенного советского сознания носителем всего негативного, то, начиная с 70-х, он обрел преимущественно позитивный, в чем-то даже идеализированный образ, а образ советского общества стал символом в основном некачественного, плохого, негативного. Репрезентативным для понимания отношения советских людей к Западу является приведенное Довлатовым ироничное высказывание Иосифа Бродского: «Долго я не верил, что на английском можно сказать глупость» [Довлатов 1993]. Значительной части советских людей казалось, что все негативное и глупое является советским, а все умное и хорошее там, на Западе. Прозападные представления и установки значительной части позднего советского общества и механизм их формирования точно выразила группа «Наутилус Помпилиус» в своей песне «Гуд бай, Америка»: «Нас так долго учили любить твои запретные плоды».

Примитивная критика Запада, массово тиражируемая советским агитпромом, с одновременным примитивным восхвалением советской системы имели следствием формирование больше антисоветских настроений, чем антизападных, и поэтому трудно согласиться с авторами, считающими, что агитпром был самым эффективным институтом советской системы [Добренко 2007]. Агитпром был более или менее эффективным до 70-х, а с этого периода его продукция уже стала предметом массовых насмешек. Да и в более ранние периоды его эффективность была во многом обусловлена отсутствием в советском обществе идеологических альтернатив, в сочетании с жестким силовым принуждением людей к согласию с официальными идеями. А последние два десятилетия советской системы агитпром из-за своей примитивности фактически «учил» советских людей, особенно молодежь, любить западное и презирать советское.

Под влиянием всех названных выше факторов уже в 70–80-е годы у значительной части советских людей стали формироваться все более критические установки по отношению к окружающей общественной действительности. Апогея эти критические мнения и настроения достигли в период поздней перестройки. В оценке изменений отношения советских людей к советской системе более точным будут именно понятия «мнения» и «настроения», чем понятие «представления». Абсолютное большинство советских людей не имели возможности создавать артикулированные представления об обществе и о самих себе, поэтому чаще всего находились под властью спутанных взглядов и переменчивых настроений. В структуре настроений советских людей за последние десятилетия преобладало раздражение, оно могло сменяться кратковременной эйфорией, как в годы перестройки, но затем опять возвращалось. О большинстве советских людей можно сказать, что они были в свое время раздражены на советскую власть и на советские реалии, как сейчас они раздражены на постсоветские реалии. Живя в состоянии перманентного раздражения по отношению к окружающему миру и населяющим этот мир персонажам, такие люди не раздражены только собой.

Эрозия советских ценностей происходила не только под влиянием их расхождений с реальностью и примитивной работой советского агитпрома. В советское общество, особенно шестидесятых годов, стали проникать не только идеи, но и образцы, символизирующие другой образ жизни. Прежде всего, это элементы западного стиля, которые транслировали быстро увеличивающая группа, которую в советском дискурсе определяли как «стиляги». Если в сталинский период влияние западной потребительской культуры было ограничено высшей номенклатурой, то с конца 50-х — начала 60-х годов благодаря «стилягам» фрагменты западного стиля стали тиражироваться более массово. Я согласен с авторами, считающими, что именно стиляги в большей степени подорвали советскую идеологию, советские ценности, чем диссиденты, потому что диссидентов было очень мало, а стиляги были почти в каждом уголке Советского Союза. Большая роль «стиляг» как проводников определенного стиля и ценностей в том, что, несмотря на борьбу с ними официальной власти, через некоторое время их стиль победил, так как большинство советских людей впоследствии стали приверженцами западной потребительской культуры.

В этой связи следует отметить и неизбежную эволюцию феномена стиляг. Хотя стиляги внесли очень существенный вклад в размывание и разрушение советских ценностей, тем не менее они сами оказались не торжествующими победителями, сумевшими сохранить свою стилистическую чистоту. Советское общество, испытав влияние со стороны стиляг, поглотило их, так как образовалась огромная масса людей, желающих следовать западному стилю. Но если небольшая группа еще могла воспроизводить хотя бы внешне этот стиль, то основная часть советских людей довольствовалась фрагментами того, что на советском языке называлось «фирма», обеспечивающая определенное осовременивание базового советского стиля. Основными репрезентациями этого стиля были джинсы, различные майки, даже пустые коробки сигарет и бутылки западного производства, а также по возможности радио- и телеаппаратура. Так как они были труднодоступны, то для большинства советских людей их устойчивое системное приобретение было невозможным, и поэтому элементы «фирмы» были лишь вкраплениями в советскую культуру потребления. Но обладание фрагментами того, что называлось «фирмой», было очень престижным и служило важнейшим идентификатором как для самого человека, так и для окружающих.

Под воздействием западной потребительской культуры в 70–80-е годы в советском обществе сформировался негласный консенсус: западные вещи лучше советских аналогов, а на его основе представление, что в целом западное лучше советского. В итоге, советские люди постепенно и массово дрейфовали к западным ценностям и символам, все больше теряя лояльность к советским. При противостоянии двух ценностных систем на уровне стиля явно определились преимущества западного, и при каждой возможности советские люди отдавали предпочтение именно западным вещам и западному стилю. Благодаря своим технологическим достижениям с 70-х годов все большую популярность у советских людей завоевывала и Япония. Это признание страны Восходящего солнца, как одного из технологических и экономических лидеров современного мира, также не способствало укреплению легитимности советской системы.

Примитивная работа советского агитпрома, очень упрощенно критиковавшего западное общество, а также стилистическое поражение советской системы приводили к тому, что в глазах большинства советских людей Запад обладал особой притягательностью. Сам выезд за рубеж, особенно в капиталистические страны, был для советских людей практически недоступен и воспринимался ими как редкая удача и даже особо ценная награда. И это было самым очевидным свидетельством идеологического и, в целом, символического поражения советской системы.

Кризис советской системы был во многом связан и с тем, что ей не удалось ни сохранить традиционную, ни создать взамен нее современную трудовую этику и трудовые ценности. Советские люди уже в 70-е годы в массе своей стали пренебрежительно относиться к трудовым ценностям, что также нашло отражение в народном творчестве. Появилось множество шуток и ироничных высказываний о труде и трудовой мотивации. При всех усилиях советской власти отношение большинства советских людей к этим ценностям было достаточно амбивалентным. Так, несмотря на все усилия по пропаганде ценности труда, советские люди нередко старались отлынивать от своих обязательств и на призывы официальной пропаганды отвечали различными анекдотами и ироничными присказками. Например, «Работа не волк — в лес не убежит», «Пусть папа Карло пашет», «Лучше быть стройным тунеядцем, чем горбатым ударником», «Одну руку вложил в другую и так сделал несколько стахановских движений» [Венедикт Ерофеев 1995]. Такие расхождения между официальной пропагандой и состоянием трудовых ценностей и, соответственно, мотиваций были неизбежны из-за противоречивого характера советской системы. Советский агитпром прославлял труд, но преобладающие в советском обществе установки на вал, а не на качество, постоянно сопровождающие советское производство авралы, приписки неизбежно подрывали официальные призывы к качеству труда и формировали совсем другие установки. Нельзя утверждать, что отсутствие высокой трудовой мотивации и профессионализма является обязательным атрибутом советской системы, но они не были редкостью для советского общества.

Официально декларируемое уважение к труду было трудно поддерживать, тем более укоренять и из-за фактического положения простых работников в советском обществе. Они уступали по своему социальному статусу как партийным, так и любым другим руководящим работникам, а в неофициальной народной стратификации 70–80-х годов и так называемым «деловым людям», которые стали достаточно массово появляться в это время в советском обществе. Все это можно считать еще одним проявлением синкретизма советской системы, которая декларировала и действительно стремилась утвердить ценность труда, но ее политика и институциональная структура противоречили ее стремлениям утвердить уважение к труду как базовой установке советского общества.

Низкая трудовая мотивация, антипрофессионализм еще больше распространились в постсоветский период, но прежде чем говорить о депрофессионализации, следует более внимательно рассмотреть ситуацию с состоянием феномена профессионализма в советском обществе. Надо признать, что советская система стремилась к воспитанию у советских людей приверженности к ценностям профессионализма и достигла в этом деле определенных успехов. Почти в каждой сфере советского общества было немалое число преданных своему делу работников, немало было и профессионалов, вполне конкурентоспособных на международном уровне. Но при всех этих достижениях профессионализм, как и образованность, не смогли превратиться в устойчивую ценностно-нормативную систему, глубоко укорененную и культурно господствующую в советском обществе. Данный вывод подтверждается анализом любого, достигшего высокого уровня развития и глубоко укорененного в традиции института. Такому институту присуща сильная инерция и способность к устойчивому самовоспроизводству. А если в постсоветский период ценности профессионализма и образованности так быстро потеряли свое значение, то тогда оказываются необоснованными и распространенные оценки о высоком уровне их развития в советском обществе.

Итоги советской модернизации неоднозначны. За годы советской власти достигнуты значительные успехи в развитии промышленности, науки и образования. Но, в целом, несмотря на такие достижения, Советский Союз не сумел завершить модернизацию и войти в сообщество современных стран. Вследствие социокультурных и политических причин современные институты в советском обществе не имели возможности развиваться как автономные образования. Из-за отсутствия или ограниченного объема современных социокультурных когниций новые институты представляли собой симбиоз современных технических функций и традиционных норм. В результате доминирующего положения дискурсивных практик, отвергавших современную социокультурную дифференциацию, в большинстве случаев идентичности и габитусы социальных деятелей в рамках современных институтов оставались преимущественно досовременными. В таких социокультурных условиях не мог возникнуть комплекс современных институтов, и советская институциональная система неизбежно была фрагментарной, но в основе своей традиционно-иерархической.